— Меня мама везет на Ривьеру. Что если бы вам приехать к нам? С ним, разумеется, с таинственным незнакомцем, — пояснила Жюльетт, улыбаясь и подчеркивая интонацией неполное доверие Муси: имени незнакомца Муся ей все-таки не назвала.

— С ним к вам на Ривьеру? Это идея, — сказала тем же тоном Муся, словно это совершенно от нее зависело. «Боюсь, что он тотчас со мной на Ривьеру не поскачет. Да, завтра… Или послезавтра… Нет, конечно, у него сегодня неотложные дела. А как было бы в самом деле хорошо — не с Жюльетт и с Леони, конечно, но с ним поехать куда-нибудь далеко вдвоем!..»

Муся вспомнила, как когда-то, в Петербурге, в пору своей влюбленности в Клервилля, она дома вечером нашла в ящике стола листок пароходного общества, с изображением молодого человека и дамы — в креслах на палубе парохода, перед бутылкой шампанского в ведерке, с садами и замками на фоне… «Тогда я мечтала путешествовать с Вивианом. Я позвонила к нему по телефону в гостиницу, позвала его на банкет папы. Он сказал: „Я плохо говорю по-русски и мне так хочется сидеть рядом с вами“. Я ответила: „Если только будет какая-нибудь возможность…“ А теперь папа в могиле, а Вивиан…»

— Это идея, — повторила она, чувствуя холод в душе. — Когда вы едете?

— Как только я поправлюсь.

— Да вы совершенно здоровы.

— Докторам это виднее, — обиженно сказала Жюльетт. — Я кстати решила на Ривьере заняться подготовкой докторской работы.

— Господи! Жюльетт, вы будете доктором?

— По крайней мере, надеюсь. Но еще не знаю, на чем остановиться: на частном международном или на финансовом праве?

— Was ist das fur eine Mehlspeise? [276] Так говорят в Вене. Ради Бога, не произносите таких страшных слов, все равно я ни одного права не знаю. — Муся чувствовала, что для Жюльетт ее ученость теперь утешение и что она думает о жизни, посвященной суровому труду. — Вдруг я приеду на Ривьеру мешать вам готовить вашу диссертацию.

— Вы думаете, что ваш муж…

— Он сейчас в Лондоне, — сказала Муся, как будто Жюльетт ее спрашивала об этом. — Быть может, он получит назначение в Индию.

— И тогда?

— И тогда… Я ничего не знаю, Жюльетт, ничего! Может быть, я съезжу с ним туда и вернусь. «В самом деле, это мог бы быть выход, если только он согласится на время отпустить меня», — подумала Муся. Недавняя мысль о том, что с ней случилась катастрофа, была теперь непонятна ей самой. «Все-таки, я комок нервов: да, беспрестанно перехожу от одного настроения к другому. Да, неврастеничка самая настоящая», — с некоторой гордостью сказала она себе; в их петербургском кружке принадлежность к неврастеникам молчаливо признавалась чем-то вроде патента на благородство. «Но как я хорошо сделала, что поговорила с ней!»

— Значит, вы не разойдетесь с мужем?

— Может быть, мы и разойдемся. Я не знаю! Не спрашивайте меня, милая, я ничего не знаю! Ничего, кроме того, что я безумно счастлива! — сказала она и, чтобы загладить неделикатность этих слов, обняла Жюльетт и поцеловала.

Обе они почувствовали, что любят друг друга и что им было бы тяжело расстаться. Муся внезапно прослезилась. «Нет, после того самое лучшее в жизни это моя дружба с ней, с Сонечкой, с Витей…»

— Какая я глупая!.. Ну, до свиданья, мой друг, я и так вас утомила. Ваша мама меня съест.

— Нет, посидите еще.

— Нельзя, нельзя.

— Мне было очень приятно с вами, Муся. Когда вы придете опять? Завтра?

— Завтра? Я не знаю, буду ли свободна. — Она смущенно кивнула головой. — Да… Но я все-таки приду и завтра. Если не вечером, то днем. Если не днем, то утром.

— Непременно. Приходите каждый день.

Жюльетт взяла со стола платок и поднесла его к глазам. Они обнялись опять.

XXX

Мудрый Картезий при встрече позвал к себе профессора Ионгмана, но дня не назначил и не ждал гостя. По своему обычаю, чуть не до полудня оставался он в постели, лежал с закрытыми глазами, изредка приподнимался на локте, брал со столика листок бумаги, карандашом, несколькими словами, записывал приходившие ему мысли и снова опускал голову на подушку, погружаясь в размышления. Это были его лучшие часы. Затем он оделся и перешел в те комнаты, которые служили ему лабораторией. Но только взялся за работу, как слуга доложил ему о приезде профессора Ионгмана. И хоть это означало потерю Доброй части дня, Декарт встретил профессора как самого дорогого друга; привык скрывать все свои чувства и видел в этом необходимейшую из добродетелей.

Тотчас распорядился об особых блюдах к обеду; не думал как многие, что для гостей никаких изменений быть не должно, пусть, мол, едят то самое, что каждый день ест хозяин дома. Он повел профессора по своей усадьбе, показал сад, вид на канал и на рощу, показал лучшие комнаты замка, показал лабораторную залу. О своих же в ней трудах сказал ровно столько, сколько было нужно из вежливости: не говорил с посторонними людьми о делах своих так подробно, точно дела эти должны были интересовать их, как его самого. Ибо во всем знал меру мудрый Декарт, и хорошо была ему известна, в большом и в малом, трудная наука жизни. Изысканья его заинтересовали профессора Ионгмана, — заговорил и профессор о своем научном труде, о том, какого пола оказалось большинство звезд. Картезий же помолчал, затем с ласковой улыбкой одобренья пожелал труду его успеха, но о своих работах больше не сказал ни слова и увел гостя в столовую.

За обедом закуски, блюда, вина, все было хорошо, хоть без чрезмерного обилия и роскоши. Только они двое и были за столом: хозяин и гость. И видно, подействовал на профессора Ионгмана дух дома мудрого Картезия, или развязало ему язык старое вино, или был он так взволнован встречей с людьми, с которыми свела его судьба в саду постоялого двора, — но говорил профессор долго, взволнованно и задушевно. Рассказал о поездке своей по Европе, изложил впечатление от событий в германских землях, перешел к Риму и остановился на деле Галилея. И когда рассказал об отреченьи старца на коленях, голос его задрожал и на глазах показались слезы: так было тяжело ему оскорбленье ума и достоинства великого человека. Не менее его был взволнован этой частью рассказа Картезий, хоть не любил Галилея и хоть еще с зимы знал все подробности римского процесса.

После обеда они вышли в сад и сели на скамейку у ключа, который шутливо называл хозяин ключом мудрости: здесь размышлял он о предметах высоких и важных, В саду профессор Ионгман закончил рассказ: сообщил подробно о своей встрече на постоялом дворе с убийцей Альбрехта Валленштейна, полковником Вальтером Деверу, и с женой его, племянницей им же убитого праведного человека. Вкратце рассказал он об этом еще раньше, как только приехал; теперь же высказал и свои скорбные мысли. С виду Деверу человек благодушный, — отчего благодушный вид у столь многих злодеев? Отчего вообще торжествует зло над добром? И не нужно ли, не нужно ли срочно, объединение лучших людей для победоносной борьбы со злыми?

И тут профессор Ионгман перешел к тому делу, ради которого приехал в гости к Декарту. Трудное это было дело, ибо, по уставу невидимых, ничего нельзя было сообщать о братстве людям, еще не принятым в его среду, — а как заинтересовать их братством, ничего о нем не сообщая? Приходилось начинать издалека, говорить и двусмысленно, чтоб можно было отступить благопристойно, когда бы мысль о братстве не увлекла того, кого надлежало опросить, или когда бы оказался он при расспросах неподходящим для братства человеком. Но, к счастью, все понимал собеседник профессора Ионгмана и таким же намеком дал он понять, что объяснять больше ничего не надо и что он теперь, как и раньше, не намерен идти в братство невидимых розенкрейцеров. Говорил же он лениво, медленно, раздельно, точно разговаривал с малым ребенком.

Вот что сказал профессору Ионгману мудрый Картезий:

«Объединение лучших людей для победной борьбы со злом? Да, это великое дело, величайшее из всех дел. Но нужно заранее обо всем договориться. Что есть зло? Можно ли с ним бороться? Есть ли хоть малая надежда на победу? Какое объединение людей должно способствовать победе?

вернуться

276

Это еще что за мура? (нем.)